Новости партнеров


GEO приглашает

В Киеве, в американском культурном центре America House проходит выставка «Шик-модерн» молодой украинской художницы Пацци Пеннелло (Pazza Pennello). На картинах, написанных акрилом в стиле поп-арт, запечатлены товары и бренды, хлынувшие на постсоветское пространство после падения железного занавеса


GEO рекомендует

Hisense — китайский бренд с почти 50-летней историей выходит на российский рынок и представляет линейку лазерных телевизоров, холодильников, стиральных машин и кондиционеров


Новости партнеров

Почему Париж?

«Праздник, который всегда с тобой», — писал Хемингуэй о столице Франции. Для российской читающей и путешествующей публики Париж как был, так и остается первой любовью
текст: Анна Чайковская
Библиотека Конгресса / Панорама Парижа во время Всемирной выставки 1900 года

Представление о Париже как о городе, окрашенном особой прелестью, городе обворожительных женщин и галантных мужчин, городе, куда непременно нужно приехать хоть раз, хотя бы для того, чтобы, увидев его, умереть — принадлежность XIX века. До середины XVIII века нашим соотечественникам было не до Парижа. Молодые дворяне, посылаемые Петром Первым в Европу на учебу или отправляющиеся туда сами, предпочитали университеты Германии и верфи Голландии. В XVII столетии русские осваивали просторы Сибири. А до этого поездки в Европу были событиями разовыми, и погоды не делали.

Все восторги от Парижа — оттуда, из конца XVIII века и из XIX столетия. Даже Маяковский, прощаясь с этим городом в 1925-м, по сути, цитировал слова Карамзина:

«Подступай к глазам, разлуки жижа,
сердце мне сантиментальностью расквась!
Я хотел бы жить и умереть в Париже,
Если б не было такой земли — Москва».

Слово «сантиментальность» здесь — не что иное, как нынешний значок копирайта, к Карамзину отсылающий: «Я хочу жить и умереть в моем любезном отечестве, но после России нет для меня земли приятнее Франции».

Что всем всегда нравилось в Париже? Конечно, именно эта веселость, легкомысленность и игривость — соблазняющая, на грани греховности, а то и за гранью. А также непочтительность, порождающая симпатию, если направлена не на нас, а на те силы, что выше.

И всегда гораздо более откровенная, чем в прочих краях, сексуальность. Атаман Платов по-французски не разговаривал по серьезной причине: «Потому что был человек женатый» (Николай Лесков, «Левша»). Французский — для разговоров с женщинами, женатому и учить его ни к чему.

И напрямую связанная с сексуальностью мода:

«Понимаете, это очень неприлично!»

«Почему? — возразил Леон. — В Париже все так делают!» (Гюстав Флобер, «Госпожа Бовари»).

Под очарование французской столицы подпадали все: от глуповатой провинциалки Эммы Бовари, чья добродетель не в силах противостоять указанию на парижские порядки, до визитеров куда более просвещенных.

«Вот он, Париж, это вечное, волнующееся жерло, водомет, мечущий искры новостей, просвещенья, мод, изысканного вкуса и мелких, но сильных законов (...), великая выставка всего, что производит мастерство, художество и всякий талант, (...) любимая мечта двадцатилетнего человека».

Это фраза из недописанного Николаем Гоголем романа «Рим». Дальше, правда, герой романа, молодой итальянец, разочаровывается в парижском образе жизни, начинает замечать во всем лишь «желание выказаться, хвастнуть, выставить себя». И возвращается в родной Рим.

Но попробуйте перечитать страницы, где мелькают «кафе, блиставшие неслыханным царским убранством», где пешехода окружает «трепещущий блеск магазинов, озаряемых светом, падавшим сквозь стеклянный потолок в галерею», где «воздушное блистанье танцующей сцены», где «афиши, которые миллионами пестрели и толпились в глаза, крича о
24-х ежедневных представлениях и бесчисленном множестве всяких музыкальных концертов». Перечитать — и разочароваться!

Париж для российской читающей и путешествующей публики так и останется первой любовью. Того восторга нынешнему путешественнику уже не пережить, но нежность и благодарность сохраняются, несмотря на все текущие сложности, драмы и неприятности. Париж — это… Париж!

Но почему именно он?

Не Лондон, чья репутация локомотива европейской цивилизации сложилась отнюдь не на пустом месте? Не Рим, который, по Байрону, так важен для человечества, что «рухнет мир, когда не станет Рима»? Почему именно Париж?

Разгадка — в непрестанно творимом городом автопортрете. Париж без устали рассказывает о себе, показывает себя, «выставляется», хвастается и кокетничает, совершенно по-женски. Париж женственен. Вот и Антон Павлович Чехов подтверждает: «Ехать с женой в Париж все равно, что ехать в Тулу со своим самоваром». Париж, как звезда экрана, как говорливая соседка, не дает забыть о себе, в отличие от многих других, вроде бы вполне симпатичных городов.

И саму Францию парижане с 1792 года изображают в виде дамы, красавицы Марианны, периодически избирая на ее роль какую-нибудь из известных и красивых женщин страны. Этот дамский стиль французской — парижской — культуры хорошо обыгрывать в анекдотах. Но ведь и в реальности сами уважаемые парижане, светочи философии и столпы просвещения, запомнились миру именно как мастера учтивых бесед с дамами.

«О мадам! — так начинает рассуждение на философскую тему Руссо. — Иногда в уединении своего кабинета, когда я закрываю руками глаза, или ночью в темноте мне начинает казаться, что Бога не существует...» И далее о своих религиозных чувствах.

«Мадам, есть ли в этом мире какое-нибудь добро, которое не влекло бы за собой некоторого неудобства? ...и какое-нибудь зло, которое не приносило бы некоторой выгоды?» — это уже Дидро. Вместо религиозных чувств у него — атеизм, но в роли собеседника и слушателя опять-таки дама.

Парижане-философы строили свои ученые тексты в расчете на дам не только потому, что предпочитали светскую беседу университетской лекции. Возможно, они просто хотели быть услышанными… Отсюда — видимая несерьезность, принципиальное популяризаторство, особенно впечатляющее на фоне столь же прин­ципиально усложненной германской «туманной учености». Легкость в мыслях необыкновенная, да. Зато ясное представление говорящего о том, что думает собеседник, соглашается ли, понимает ли. Не лекция, не манифест, а диалог. Иными словами — Просвещение.

С Парижем легко. Мы знаем о нем больше, чем о любой другой мировой столице. И надо признать, что заслуга в этом принадлежит самому Парижу. Сам о себе Париж говорит так, будто поддерживает необременительную беседу за чашечкой кофе. Он рассказывает о себе, не умолкая — женщины поймут. Каждая эпоха жизни этого города имеет репрезентацию в художественном образе — популярную, внятную, разжеванную и в рот положенную.

Средневековый Париж мы знаем по Гюго. «Собор Парижской Богоматери» вряд ли может считаться самым глубоким произведением изящной словесности, но он дает наглядное и яркое представление о средневековой жизни. И заодно ставит знак равенства: европейское Средневековье — это Париж.

Понимание этого уже которому поколению читателей приходит в возрасте, не предполагающем критики, и тот узел ощущений, эмоций, картинок и переживаний, что связан в нашей голове со Средневековьем, во многом — из этого романа. Действие его начинается 6 января 1482 года, когда «на Гревской площади зажигались потешные огни, у Бракской часовни происходила церемония посадки майского деревца, в здании Дворца правосудия давалась мистерия. Об этом еще накануне возвестили при звуках труб на всех перекрестках глашатаи парижского прево, разодетые в щегольские полукафтанья из лилового камлота с большими белыми крестами на груди». И читатель видит теперь этих щеголей в лиловых полукафтаньях, и их сияющие на солнце медные трубы, и это майское дерево. А что майское дерево высаживают в январе, так это не важно, важна картинка — яркая, сочная, запоминающаяся. Таким и был, стало быть, Париж в конце XV века. Таким мы его знаем.

Париж XVII столетия? Пожалуйста! Первый понедельник апреля 1625 года: направляясь в Париж, в город Менг въехал на желто-рыжем коне молодой человек, похожий на Дона Кихота в восемнадцать лет. Далее на том же коне д’Артаньян доедет до Сент-Антуанских ворот города Парижа и вскоре войдет во двор особняка, расположенного на улице Старой Голубятни. А дальше мы уже знаем: «По лестнице, такой широкой, что современный строитель на занимаемом ею месте выстроил бы целый дом, сновали вверх и вниз просители (...), приезжие из провинции дворяне, жаждущие зачисления в мушкетеры, и лакеи в разноцветных, шитых золотом ливреях, явившиеся сюда с посланиями от своих господ. В приемной на длинных скамьях сидели избранные, то есть те, кто был приглашен хозяином».

Париж XVIII века известен нам уже из первых рук. Из писем Фонвизина и Карамзина, из путевых впечатлений российских путешественников, которые в гостиных и салонах говорили о Париже много и подробно, хоть и владели изящной словесностью хуже названных литераторов. Мы думаем, что образ Парижа складывается в это время из опубликованных «Писем» и статей, но сколько их осталось неопубликованными, существовавшими только в виде устного рассказа, а то и вовсе в виде междометий: «Я был в Париже… Ах!..» И глаза подымаются к небесам, и руки прижимаются к сердцу.

«Ах!» — что тут еще скажешь…

Век XIX еще нагляднее. Уже все искусства наперебой рассказывают о Париже, и нет никакой возможности не знать о нем, не думать, не мечтать. «Окрестности Парижа сейчас совсем не те», — пишет автор «Отверженных», и читатели от Мадрида до Архангельска согласно кивают: «Ох, не те…»

Автор же продолжает в уверенности, что дела не то что Парижа, но и его окрестностей должны быть безумно интересны всему свету: «…за полвека облик так называемой «около-парижской» жизни совершенно преобразился; прежняя двуколка сменилась вагоном, пакетбот — пароходом; сегодня съездить в Фекан так же просто, как в Сен-Клу. Париж 1862 года — город, предместьем которого является вся Франция».

Вслед за литературой рассказывать о Париже берется живопись. Гюго в «Отверженных» упоминает 1862 год, а в следующем, 1863-м, Эдуард Мане выставляет картину «Завтрак на траве», и вскоре обаяние меняющегося на глазах Парижа захватывает тех, кого будут называть импрессионистами. Возникает особый жанр парижского город­ского пейзажа, «где перед нами трепещет сама душа большого города, где сверкает и переливается уличная зыбь, чернеющая темными силуэтами людей и экипажей...», как будут писать восхищенные современники.

Импрессионисты взглянули на город так, как до них смотрели на богом данную природу, на расстилающиеся равнины или бушующее море, то есть — на дело рук Творца, с почтением и восторгом. Импрессионисты перенесли этот взгляд на город. Стоит ли удивляться, что городом этим оказался Париж?

Как раз во времена Дюма столица переживала огромную перестройку, изменившую само наполнение понятия «город», причем не только для Парижа.

Веками город был местом живым и деятельным, но далеко не уютным. Он предоставлял защиту, но не давал, да и не обещал комфорта. В середине XIX столетия именно в Париже была предпринята перестройка самого тела города, она означала замену узких улочек широкими бульварами, стихийной застройки — градостроительным планированием, привычку к жизни внутри дома постоянно, а на площади в дни праздников ­— новой привычкой, включающей прогулки по бульварам и сидение за столиками кафе.

Конечно, имелась и политическая задача. Правительство Наполеона III рассматривало реорганизацию города как средство борьбы с народными волнениями. На широких бульварах сложнее возводить баррикады, но легче маневрировать правительственным войскам. Все так, но полицейскими преобразованиями дело не ограничилось.

Благодаря префекту Осману город приобрел принципиально новый облик. Новый характер Парижа соответствовал не старым традициям — они ушли в прошлое вместе с домами, назначенными на снос — и не будущим перспективам: кто ж знал, как перекроит мир еще никем тогда не ожидаемая Великая война… Этот облик города соответствовал тогдашнему мироощущению, как соответствует человеку подобранный по фигуре и выбранный по вкусу и моде костюм.

Пришлось при этом пожертвовать «духом старины». Пожертвовали, хоть и жалко теперь тех живописных и друг на друга непохожих домов с острыми крышами, из которых состоял Париж до «османизации». Теперь лицом столицы стали фасады — их можно было бы назвать стандартизированными и даже однообразными по сравнению с предшествующим образом города. Но мы-то знаем, как выглядят действительно однообразные фасады ХХ века, и упрек застревает в горле. Бульвары были застроены зданиями, похожими друг на друга не больше, чем прохожие, по этим бульварам прогуливающиеся.

Это принципиально: дома — как люди, город — как общество. Найденная тогда архитектурная идея не столь художественна, сколь гуманистична. Технология строительства еще не совершила прыжок в современность, и конструктивная основа у всех зданий одинакова: толстые несущие стены, деревянные или кирпичные перекрытия, которыми ограничивается ширина окон, более-менее одинаковая для всех зданий высота.

Иными словами, конструкция каждого жилого дома из тех, что выросли с 1865-го по 1870 год на бульварах Сен-Мишель, Монмартр, Севастополь столь же стандартна и повторяема в конструкции дома соседнего, сколь универсальна и повторяема конструкция скелета внутри каждого человеческого тела.

Движутся эти наши тела по-разному, да. И одеваются по-разному: кому шляпа с перьями, кому черный цилиндр, кому чепец, кому простонародная кепка. И выражения лиц имеют разные, не говоря уж о сложном внутреннем мире. Но сочетание единства внутренней структуры при разнообразии наружного облика — это как раз та черта, которая характеризует Париж второй половины XIX века с наибольшей силой.

Это было время эклектики, архитектурного стиля, исповедующего возможность выбора для украшения здания подходящих декоративных элементов из любой исторической эпохи и любой национальной культуры. Поэтому антич­ные кариатиды соседствуют с львиными мордами, тройные венецианские окна — с древнеегипетскими обелисками, готические шпили — с коринфскими колоннами, но ничто ничему не мешает. Разнообразие декора и деталей, как мелодия, накладывается на задаваемый конструкцией ритм: нижние этажи — с арочными перекрытиями, окна — вертикально вытянутые, высота зданий ожидаемая, крыши черепичные.

Архитектура Парижа — того Парижа, который мы знаем по картинам Писсарро и Бланшара, живет по тем же законам, что и люди. Каркас-тело-корпус каждого такого дома похож на тело-каркас-корпус соседнего и того, что через дорогу. И лица-фасады, опять же, как у людей, собраны из одних и тех же элементов: тут карнизы, пилястры, капители, фронтоны, там глаза, носы, губы, брови. А выражения этих лиц ­— разные, и возраст разный, и характеры. Все, как у людей.

Похоже, впервые это получилось как раз в Париже. Главным жанром архитектуры как искусства стал не храм и не дворец, а жилье для горожанина: доходный дом или особняк. Париж после «османизации» стал городом, где самые главные здания, определяющие его характер — это те, что построены не для бога, не для государя, даже не для общества, а для человека.

С большими окнами — чтобы в комнатах было светло. С балкончиками для любознательного разглядывания уличной толпы и для демонстрации этой уличной толпе себя. С проведенной центральной канализацией, с водопроводом и с предусмотренной возможностью, если нужно, достроить лифты, провести газ, электричество, интернет и что там еще принесет прогресс. И с украшениями того же буржуазного, мещанского, обывательского уровня — чтобы красиво, понятно, богато и «как у людей».

Эта парижская логика городской жизни отозвалась в застройке Петроградской стороны в Петербурге. Это она угадывается в московском Кузнецком мосту, где, как известно, еще с грибоедовских времен «вечные французы». И даже в провинциальных городах, никогда на столичный статус не претендовавших, нет-нет да и мелькнет что-то от парижских бульваров, особенно если лето, и цветут липы, сестры парижских каштанов, и кафе вынесли свои столики на тротуары…

И тут начинается финальная тема нашего, российского Парижа. Парижа, смутной фантазией, тайной мечтой, туристскими фотоснимками живущего в пространстве нашей культуры. Имя ей — «ностальгия по несбывшемуся». И Петербург, и Москва, и провинциальные города в двадцатом веке прожили жизнь совсем иную, от парижского образца категорически отстраняющуюся, непохожую на нее ничем. Бульвары перестали быть бесконечной витриной частного предпринимательства и утратили изначальную эстетику частной жизни, ради которой собственно и были изначально задуманы. Спрятались под крыши кафе, и парижская привычка сидеть в тех кафе, с газетой на столике и чашечкой кофе в руке самоликвидировалась в мире победившего социализма.

Школьники поколение за поколением читали те стихи Маяковского про Париж и Москву, и с каждым поколением все меньше понимали — а чем хорошо-то жить в том Париже? Почему поэту хотелось там даже не только жить, а и умереть? И смирялись с мыслью, что самостоятельно на этот вопрос не ответить, и собственного опыта о Париже не составить, и своими глазами на Париж, скорее всего, не поглядеть.

Утешаться оставалось тем, что знать о Париже с чужих слов — для нас традиция давняя, еще именем Пушкина освященная. Александр Сергеевич в Париже не был, не был в Европе вообще (хотя еще из Одессы мечтал отправиться в Италию или Францию на корабле), затем пытался бежать в Европу из Михайловского, отправляя брату в Петербург списки необходимых в дороге вещей: дорожная чернильница, дорожная лампа, спички, Библия... Приятель его Алексей Вульф предлагал записать Пушкина в подорожную как своего слугу и организовать его побег через Дерпт. Не получилось.

«Если бы царь меня до излечения отпустил за границу, то это было бы благодеяние, за которое я бы вечно был ему и друзьям моим благодарен», — писал он Жуковскому в апреле 1825 года. Увы, в силах Жуковского дать свободу Шевченко, но не свободу передвижения Пушкину.

Так что пушкинские слова о Париже оказались пророческими. «По свидетельству всех исторических записок...» Париж — город, о котором по большей части судим «по свидетельствам»: то по передачам «Международной панорамы», то по отчетам в «Живом журнале», то по фоторепортажам в GЕО.

Так и остался тот Париж для русской культуры местом почти сказочным, пребывающим если не «за горами, за морями», то за границами, которые временами преодолеть труднее, чем горы и моря. Городом бульваров, кафе, поэтов. Городом, куда съезжались художники со всей Европы, твердо зная, что слава создается именно в Париже. Городом, где женщины непременно носят кокетливые шляпки, а мужчины в кафе спорят о художественных достоинствах железной башни. Местом, о котором все слышали, читали и друг другу рассказывали, да мало кто видел. А теперь — и не увидеть.

Париж нынче иной, и это совсем другая история.

18.05.2015