Старший товарищ учил меня: «Европа — это часть света, ограниченная с запада Атлантическим океаном, а с востока — законом. Там, где его перестают соблюдать, начинается Азия. А где проходит граница, можно узнать скорее из газет, чем глядя на карту».

Этот парадокс превращает самый маленький континент в самую большую геополитическую проблему. Если на Востоке с энтузиазмом отодвигали границу до Урала, то на Западе со вздохом проводили ее по Эльбе.

Географию, однако, лучше вообще не спрашивать. Я в этом убедился еще мальчишкой, когда бродил с рюкзаком по Закарпатью. В селе с крутым названием Деловое стоял двухметровый столбик с неожиданной латинской надписью. До университета я еще не дорос, поэтому сумел разобрать лишь записанную римскими цифрами дату: 1887. Перевод сердобольно гласил, что в том году «здесь специальным аппаратом, сделанным в Австро-Венгрии, установлен Центр Европы». Не Лондон и Париж, не первый и не Третий Рим, а деревушка с четырьмя церквами, мраморным карьером, пекарней, гуцульской колыбой и горой Поп-Иван служит центром того коловращения истории и культуры, который мы, собственно, и зовем Европой.

Мне в это верилось с трудом. Как, впрочем, и графу Меттерниху. Живя в столице той же Австро-Венгрии, он считал, что Азия начинается по другую сторону венской улицы Ландштрассе. Ему было с чем сравнивать, а мне нет. Ведь моя Европа заканчивалась в том же Деловом, за которым проходила еще неприступная государственная граница.

За прошедшие сорок лет я побывал почти в каждой из быстро множащихся стран Европы, но так и не смог толком понять, что значит это манящее слово. Пока другие континенты веками ползут друг к другу, Европа меняется от революции к революции. Сливаясь и дробясь, теперь она установила новые правила полит­корректности, благодаря которым из ее географии выпала сторона света. В Праге Восточная Европа стала Центральной, в Таллине — Северной, в Загребе — Средиземноморской.

Если так трудно найти Европу на глобусе, то ничуть не проще обнаружить тех, кто ее населяет.

— Ты европеец или француз? — спросил я в лоб, пользуясь старой дружбой, парижского профессора.

— Какое там, — махнул он рукой, — правильный вопрос: считаем ли мы, парижане, остальных земляков французами? Как москвичи — провинциалов.

— Получается, что европейцы — понятие, придуманное политиками для того, чтобы жители континента перестали воевать? Но кто же, если не европейцы, населял Европу раньше?

— Сперва — эллины, не считавшие европейцами соседей-варваров, бормотавших «бар-бар» вместо того, чтобы говорить, как все цивилизованные люди, на греческом. Потом — подданные Римской империи. Затем — жители одного на всех христианского мира. И только после того, как все это окончательно развалилось в мировых войнах, мы стали Евросоюзом.

— Вряд ли это — страна, но уж точно — не нация.

— Европейский народ, как советский и американский, — продукт не исторической эволюции, а политической воли. Европейцы — скорее проект, чем реальность: он развернут в будущее.

Нам ждать было некогда, поэтому в России европейцы появились задолго до того, как их произвел на свет Евросоюз. Собственно, здесь они были всегда — начиная с варягов.

Когда Казанова добрался до Российской империи, он ее не заметил: все одевались по одной моде, говорили на знакомых языках и за ломберным столом играли по тем же правилам.

В России европейцами были и западники, которые редко бывали в Европе, и славянофилы, которые ее всю объездили. Великий спор между ними шел лишь о том, какую из романтических концепций Европы применить к трактовке родной истории.

Куда решительней отрезала Россию от Европы уродливая евразийская теория. Она создала умозрительное географическое пространство и заселила его химерами. Я не только не знаю ни одного евразийца, но и представить себе не могу.Читать дальше >>>